Тяжёлая отсыревшая дверь избы подалась с натугой. Я старался ступать тише по дощатому полу. Дверь сеней легче открылась – я перекрестился на пороге и шагнул в горницу, и окунулся с ходу в скопище разномастных запахов: лекарств, чья медицинская вонь – непременная спутница болезней и смерти, и свежих берёзовых веников, развешанных для просушки по верху натопленной русской печи (кому сушатся-то?), и каши гречневой, томящейся в печи в чугуне, и масла от горящей у богатого киота лампадки. Запахи эти смешивались с ароматами тропических фруктов, небрежно, кучей сваленными на просторном дощатом столе – старшие братья, самые любимые у нашей Матери, расстарались видно. И печку небось прислуга, ими нанятая, натопила с утра.
Горький смешок прорвался – старшие братья её гробили в течении многих лет, а теперь вот, когда отходит… Как там в песне: «Не сказать про живых – а покойников мы бережём». Наша Мать ещё не покойница – но за малым дело, вот-вот отойдёт. Потому я и тут: к живой бы не пустили, а с умирающей попрощаться – святое дело, а как же! На похоронах я обязан быть, не только как сын нашей Матери, пускай не самый любимый, но и как работяга. И на поминки старшие тоже допустят – посадят где-нибудь с краю стола, поднесут стакан горькой, закуской накрытый, – помяни мол душу Её чистую. А как помяну – выпроводят вежливо, чтобы дальше работать шёл, что нужно – сами сладят и скажут – а уж говорить они умеют и любят. Не нам, младшим-косноязычным, чета!.
Мать лежала в горнице, к киоту головой. Глаза на измождённом лице открылись, всматривались в меня некоторое время. Узнала: - Здравствуй, сынок! - Здравствуй! – у меня что-то ком в горле встал, хоть и немало повидал за жизнь: и нововведения, которые старшие братья для нас, младших, затевали, отчего жилось… и несколько войн, в которые старшие вступали во имя нашей общей Матери, прошёл вместе с такими же младшими – не все из нас, правда, оттуда вернулись. Казалось, сердце моё закаменеть должно было – ан нет, щемит. Значит живой ещё.
- Вот, гостинца принёс – я с краю стола с деликатесами иноземными примостил свой холщовый узелок, в нём яблоки и кусок сала, развязал. Ноздри Матери дрогнули, когда услышала яблочный дух, перебивающий ароматы заморские, глаза расширились: - Дай одно, хоть в руках подержу!
Я вложил ей краснобокое яблочко в иссохшие ладони. У Матери словно сил прибавилось – приняла, вдохнула аромат его. - Сама сажала яблони-то…узнаю… - по морщинистой щеке нашей Матери слезинка стекла.
Я неловко топтался около постели Матери. Она оторвала взгляд от яблока и улыбнулась: - Порадовал, сынок! Хоть перед смертью…
- Перед смертью… – я не договорил, всё клокотавшее в глотке не сказал, про старших братьев, любимых, которых Она холила, и которые Её и довели до нынешнего состояния; про нас, младших-постылых, что материнской ласки не получали, бегали шантрапой – потом меньшая часть шантрапы пополняла собой многочисленные тюрьмы, а большая – на заводы да на поля шла за копейки горбатиться; и старшие называли нас, младших, «быдлом». И Она, Мать наша, видела всё это – и молчала, ни слова старшим сыновьям поперёк не сказала – так видно и должно было быть. И мы, младшие, тоже молчали, а тому кто посмел рот открыть – ещё горше было. Но мы, младшие, всё равно любили её – ведь это же Мать, её не выбирают!. И так длилось долгое время – пока не пришёл черёд Матери нашей уходить. Так что слова тут…
Мать выпустила яблоко из рук, оно соскользнуло с постели и покатилось по полу. Мать захрипела, отходя в мир иной – и у меня слёзы по щекам. Я утирал их рукавом – а они всё текли, не унимались.
За моей спиной хлопнула дверь сеней – я понял, кто пришёл, по звукам шагов входящих. Старшие братцы пожаловали.
На плечо рука легла. Самый старший глядел мне в глаза – взгляд вежливый, доставшийся ему с детства и отработанный на многочисленных заседаниях и встречах. Тут же избу осветила вспышка фотокамеры – потом ещё и ещё: братцы кого-то из холуев-фотографов приволокли – это уж как водится. Будет что потом старшим братьям публиковать в газетах, которые издаются для младших.
- Что, отходит? – он мельком взглянул на Мать. – Отошла уже… Ну всё, попрощался? Теперь иди могилу рой. Иди, иди, – Самый старший вежливо прижал меня к груди – и снова засверкали вспышки: снимок должен был получиться очень трогательным. Он отстранился от меня, к постели Матери приблизились другие старшие братья, с нарочито-скорбными выражениями холёных лиц. На меня взглядывали мельком, презрительно - как и положено старшим смотреть на младших. Нас разделяла даже не могила два на полтора, которую мне для нашей Матери необходимо было выкопать – а почти зримая пропасть.
- Я там в сенях у неё лопату видел, так что поторопись! – Самый старший почти выталкивал меня из горницы. Слышен был гомон других – довольный разговор такой.
* * *
Я брёл с лопатой к видневшемуся невдалеке кладбищу, и на непокрытую голову сыпал мелкий снежок – на немудрёную голову младшего брата, у которого главная задача в жизни – прислуживать старшим, и так было, есть и будет, пока мир стоит. Интересно, когда после поминок старшие станут распродавать те остатки земли ныне покойной нашей Матери, что не успели сбыть при её жизни, продадут ли они под конец и кладбище с её могилой? Скорее всего – да. Впрочем, это уже не моё дело. Моё дело – подчиняться.
Слов нет, а потому просто повторюсь: Блин... Рома, друг! Это пока лучшее, что читал у тебя, дико понравилось. Может, оттого, что слишком уж по душе, сам грешен такой темой - немногословной, но глубокой и внутренне душевно-психологической... Молодчина, что про такое пишешь!
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи. [ Регистрация | Вход ]