Пятница
26.04.2024
15:43
Категории раздела
Вилли Конн (Вадим Белоусов) [2]
Белла Барвиш [11]
Елена Гаккель [6]
Светлана Шайдакова [7]
Олег Борисов [6]
Игорь Чистяков [3]
Владимир Ермошкин [34]
Геннадий Магдеев [11]
Алексей Аршинский [6]
Игорь Кичапов [5]
Дмитрий Кочетков [8]
Олег Козлов [4]
Иван Кузнецов [3]
Илона Жемчужная [4]
Евгения Кузнецова [2]
Надежда Сергеева [1]
Роман Дих [12]
Татьяна Кунилова [7]
Владислав Свещинский [4]
Иван Демидов [35]
Ольга Гусева [3]
Поиск
Вход на сайт

Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0
Друзья сайта

Краснов World

Книжная полка


Б. Барвиш. Прощание с собой (продолжение)

Белла БАРВИШ


ПРОЩАНИЕ С СОБОЙ
 
( части 1-а, 2-я, 3-я )


Глава 8.
РАССТОЯНИЯ, ВЕРСТЫ, ДАЛИ…



Свою квартирную хозяйку я побаивалась. Она потребовала, чтобы называла я ее баба Катя, и уверяла, что сама не помнит собственного отчества, да и не имеет оно никакого значения, потому как очень сомнительно. Эта угрюмая старуха с неизменной папиросой «Север» во рту, забывавшая убрать потухшую папиросу из беззубого рта даже во время разговора, отчего ее прерывистая речь становилась малопонятной, с первых дней прониклась ко мне неприязнью. Чем-то я ее раздражала. Нет, я не мешала ей поглощать один за другим бесчисленные переводные романы, содержание которых ей явно приходилось домысливать — до того они были затрепаны, с оборванными и десятками отсутствующими страницами. Я вообще старалась вести себя как можно тише, но это-то как раз и выводило бабу Катю из себя. Она бурчала мне вслед: «Не было у бабы хлопот — купила порося». Бурчала не очень внятно, да ведь можно было догадаться. Впрочем, и никаких слов не нужно было, достаточно увидеть, как кривились в презрительно-брезгливой гримасе тонкие синие губы. В душе я злилась: всех-то хлопот злой старухе со мной — это раз в месяц получить с меня очередную десятку, которую я сама ей заносила. Деньги она принимала с той же недовольной миной, с какой постоянно взирала на меня.

И надо же случиться, что утром Саша во дворе столкнулся с бабой Катей лицом к лицу, Я замерла. Сейчас старушенция отыграется на мне. Лучше уж не связываться, а поскорее собирать вещички и отправляться на поиски другой квартиры. Ох, как нелегко это будет сделать. Но за счастье надо платить. А я, несмотря ни на что, была в это утро счастлива. Баба Катя внимательно осмотрела Сашу, медленно, как это делают только пожилые люди, перевела взгляд на меня. Сквозь настороженную враждебность моего лица она увидела что-то такое, отчего старческие гу­бы расплылись в улыбке. Как ни странно, от этой улыбки, от огонька бодрости, появившегося в потухших глазках, она как-то сразу помолодела.

— А ко мне-то на чаек? — затараторила баба Катя, — уважьте ста­руху, почаевничайте с ней. Заплесневела я совсем, хоть бы словом с мо­лодежью перекинуться.

Это было не обычное старческое любопытство, баба Катя была вне себя от радости, прямо, как мамаша, когда нашелся, наконец, жених для засидевшейся в девках дочери.

Баба Катя отступила от Саши только после его чуть ли не клятвенного заверения, что вечером он обязательно будет у нее в гостях.

Она сияла. По такому случаю даже выплюнула потухшую папиросу и вполне внятно и торжественно произнесла, когда Саша ушел, целую речь:

— Женщина без любви, как книга, которую никто не желает прочесть. Ты походила на книгу в скучном переплете, и все думали, что содержание такое же скучное. А теперь все увидят, как много потеряли.

Ну, как можно было не расхохотаться в ответ на такое выступление. И я, конечно, не выдержала, хотя баба Катя, думаю, не терпела, чтобы над ней смеялись. А тут она и сама захохотала бухающе.

— Да мне смотреть на тебя противно было. Женщина, называется! Разве женщины богом задуманы для того, чтобы бумагу марать? Любить, детей рожать — вот для чего должны жить женщины. Я себя никогда не жалела, не берегла. Бабы считают, что за это богом наказана: доживаю век одна. Не, не за это. Я собой не торговала, а что не берегла, так до этого богу никакого дела нет, это мое дело, личное. А вот за грех он ме­ня жестоко наказал. Опять же жалость меня на грех и навела. Уж лучше мужиков жалеть, «спасибо» и они, конечно, забывают сказать, да ведь сами немного радости подарят, а тут... Нет, вру я все, чиста я перед богом! Если уж он такой всевидящий, так куда сам смотрел? У баб семеро по лавкам, детсадов в деревне нет, сколько ей еще рожать? Аборты законом запрещены, всякие там перзетивы, или как их, в деревне отродясь не видывали. Помогала я бабам. Сама еще молодая была, своих троих ростила, так и себе по два раза в год чистку делала. И ничего! Из других де­ревень ко мне, бывало, ходили. Я ведь денег не брала: принесут, чем богаты — и на том спасибо. А одна баба уж очень бойкая оказалась, не впервой ко мне приходила, ну и решила, что для нее теперь от ребенка избавиться, что высморкаться, сразу на работу помчалась, мешки таскать с картофелем. Надорвалась. Да разве кому докажешь? Посадили меня. Пока сидела, мужик другую нашел, сыновья переженились, вот и осталась я здесь. Не жалуюсь, пока в силе была, жила, как хотела, а сейчас доживаю свое… Вот на чужую радость хоть одним глазком взгляну, а то кни­жек этих — в колонии-то приучилась читать — уже ум за разум заходит. Жить надо, доченька, жить, пока живая. Заживо себя похоронить всегда успеется.

Баба Катя оказалась и на удивление деликатной. Правда, вечером, вместо обещанного чая, она угощала нас наливкой собственного приготовления, но очень скоро сделала вид, что опьянела и засыпает за столом. Играла она не очень умело, да, видно, и не хотела заставить нас поверить ей, а пожелала лишь посмешить своими уморительными гримасами. Все равно деликатность этой грубоватой старухи растрогала и меня, и Сашу. В этом далеком краю у нас не было близких, и благословение суровой бабы Кати значило не так уж мало.

После последнего экзамена в техникуме у бабы Кати собрались все студенты из колонии-поселения. Кричали «горько» как на настоящей свадьбе. Но в центре внимания была не сама «невеста», а хозяйка маленького дома. Баба Катя летала из кладовой в комнату со стремительностью двадцатилетней, увивалась за всеми мужчинами одновременно, басовито хо­хотала над собой, признавалась, что, если у гроба ее будут стоять мужчины, то похороны придется отменить.

Мы с Сашей в общем веселье не участвовали, нам оно было и не нужно, но мы не могли без улыбки наблюдать за помолодевшей хозяйкой. А она плясала, притоптывая, и, заглядывая молодым мужчинам в глаза, пела:

 

Ой, красивые ребята, где такие родятся?

Ваши матери-отцы, какому богу молятся?

 

Всех подряд обнимала, всех называла сыночками, всем сулила в будущем много радости: «жизнь, сыночек, полосатая, за горем радость, уж мне-то поверь, дождешься и ты своей радости». И ведь верили ей, никто не спросил, дождалась ли сама она этой обязательной за горем радости. Хотели верить, вот и верили. И мы с Сашей тоже верили в наше счастье. Хотя за него предстояло еще посражаться.

На утро Саша собирался в управление за разрешением о регистрации нашего брака. По лицам его друзей было видно, что они не одобряют Сашу. Они считали, что лучше обойтись без управления. Когда я прибуду на поселение, начальник колонии-поселения, если его хорошенько попросить, даст сам разрешение на брак. Так делали многие, и Саша был бы не первым и не последним. Но катер встречали надзиратели, и женщина, ступившая на берег колонии-поселения без разрешения начальства, считалась преступницей. По закону надзиратели обязаны были вернуть ее, не допустить на поселение. Но так обычно не поступали: тот, кто вез жену, вез и то, чем можно было умилостивить надзирателей. Не порядка ради, а затем, чтобы получить дань, оба надзирателя, крепко пьющие, встрепали катер. А ради порядка они не отказывали себе  в  удовольствии  унизить и оскорбить «нарушительницу». Вот этого-то Саша и хотел избежать, уберечь меня от оскорблений.

Поженить нас решила опять же баба Катя, то есть она первая заговорила об этом. Мы же пять вечеров и ночей пребывали в своем неомрачаемом счастье и совсем не думали о будущем.

Я вошла в кабинет с табличкой «Заместитель начальника управления». Седой мужчина с красноватыми полукружьями под глазами размашистым жестом пригласил меня сесть. И улыбнулся ободряюще.

— Расскажите о себе. Кто вы, где работаете? Я вас что-то не знаю, — проговорил он, стараясь придать своему голосу мягкость.

Даже, когда он улыбался, лицо его оставалось неподвижным. Люди с неразвитой мускулатурой лица обычно неуравновешенны и вспыльчивы, подвержены взрывам в любую минуту, — вспомнила я где-то услышанные слова. — Что ж, постараюсь не дать повода для взрыва, надо быть насто­роже, — сказала я себе.

Выслушав мой короткий отчет, он еще раз улыбнулся, но уже не мне, а каким-то своим тайным мыслям.

— Мы приветствуем, когда осужденные поселенцы обзаводятся семьями. Таким образом на пути к исправлению они привыкают к нормальной жизни. Мы создаем им все условия для исправления. Это одно из проявлений гуманизма советского строя. Советская власть впервые в мировой истории создала поселения. Нигде в мире не идут настолько навстречу осужденным, создавая все условия для возрождения. В этом великий гуманизм нашего закона...

Он что, решил, что я пришла взять у него интервью для нашей газеты? Именно таким голосом руководящие товарищи беседуют с коррес­пондентами. Но если бы я пришла за интервью, то позволила бы себе поправить этого товарища со значком о высшем юридическом образовании на лацкане пиджака, что поселения существовали еще в царской Рос­сии. Но не за этим я пришла к нему, а потому промолчала бы, даже если бы он объявил, что сей гуманный акт изобретен лично им.

Он говорил долго, о самом гуманном в мире законе и о том, что многие этого не понимают и не ценят.

Я подумала, что товарищ полковник, видимо, репетирует речь, кото­рую должен будет произнести в обычной колонии или колонии-поселении. Решила ему не мешать. Ничто так не рассеивает внимание, как общие трескучие фразы о гуманизме и справедливости. И он заметил, что я плохо слушаю его. А, может, того и дожидался. Резко оборвал себя на слове:

— Вам, как я вижу, неинтересно. Но я говорю вам это не для своего удовольствия. И не потому, что у меня нет других дел. Я полчаса беседую с вами, отложив все важные дела, чтобы вы поняли, какую решили взвалить на себя ответственность. Ваш будущий муж совершил преступление и несет заслуженное наказание. Вы решили разделить с ним это наказание. Или вы не желаете вести наказание за чужое преступление? У вас есть еще время подумать. Вы понимаете свою будущую от­ветственность?

— Понимаю, — тихо ответила, опасаясь добавить еще хотя бы слово, чтобы не прогневить его. И все равно рассердила.

— Все понимают, а когда приезжают на поселение, начинают качать свои права! — вспылил он, — обыскивать нас, видите ли, не смей, мы вольные женщины. А не обыскивай, так эти вольные женщины зальют своих мужчин водкой, чтобы крепче любили! Так что, учтите, ни капли спиртного!

— Понимаю, — через силу выдавила я.

— Ну, коли все поняли, разговор окончен. Благодарю за внимание. Как только ваш друг получит разрешение от начальника колонии на обзаведение семьей, пусть приезжает за вами, и можете регистрировать свой брак. Я возражать не буду.

Он явно наслаждался моим смятением. Его выцветшие глаза смеялись.

Я понимала, что он ждал этого момента, что любые мои просьбы лишь усилят его удовольствие, и все-таки жалобно выдохнула:

— А сейчас никак... нельзя?

— Вы же образованная девушка и говорите такие глупости, — изумился он. — Разрешить въезд в колонию-поселение посторонней женщине — это же преднамеренно поощрять разврат. И вы хотите, чтобы я своей рукой подписал разрешение на разврат? Вы поедете вместе с другими поселенцами, по пути вам может понравиться любой из них. Выбор большой. Вы решаете выйти замуж за другого, ведь брак с этим у вас не зарегистрирован. Возникнет конфликт, поножовщина. А там, может, и третий подвернется, желающий поджениться до конца срока. Всем им нужны жены... до первого дня свободы. А там снова гуляй Ванька сво­бодный.

Он хохотнул, с наслаждением затянулся папиросой, выпустив дым мне в лицо. Мой ужас, который он не мог не заметить, полностью удовлетворил его. Настолько, что он позволил себе смягчиться:

— Лично вас это не касается. Я вам нарисовал общую обстановку. Но придет ко мне какая-нибудь другая женщина и скажет: А почему ей можно было, а мне нельзя?

Я заставила себя подняться. И тут он, кажется, испугался, что я уйду, и он не успеет высказать мне всех пакостей.

— В вашей нации разврат, говорят, не поощряется, — снова хохотнув, изрек он, — так ведь нет стада без паршивой овцы. А как ее различишь, паршивую.

— Извините, что отняла у вас столько времени, — глухо обронила я.

— Пожалуйста, пожалуйста, заходите еще.

По моему лицу Саша понял, чем закончилась «беседа».

— Он же сказал, что хочет только поговорить с тобой! Побеседует и подпишет. Так и сказал: «Чем ты хуже других? К другим ведь приез­жают», — пробормотал Саша. И рванулся к двери. Я загородила ему дорогу.

— Саша, если ты меня любишь, ты не зайдешь туда!

— Но почему, почему? Я ему только напомню, что он обещал! Только напомню.

— А я тебя не пущу! Даже, если ты сейчас оттолкнешь меня, я уцеплюсь за тебя, но не пущу.

Мне удалось взять Сашу под руку и отвести подальше от двери. А когда мы уже выходили из управления, что-то заставило меня оглянуться: дверь была отворена, полковник смотрел нам вслед. Мне показалось, что на лице у него застыло разочарование. Ему было мало! Он не сомневался, что Саша зайдет, начнет требовать выполнения обещания... и тогда. Но откуда мне знать, что он задумал, одно ясно: что-нибудь очень скверное.

Вечером я провожала Сашу на катер.

— Не надо переживать, — успокаивала я его, — ну подождем еще месяц, получишь ты разрешение, и к тебе приеду. Разве это там много, тридцать дней? Мы будем писать друг другу.

А на пристани уже Саша уговаривал меня ни на что не обращать внимания, ждать от него письма.

К нам подошел Леха с неизменной своей лунообразной улыбкой. На сей раз улыбка была грустной.

— Говорил я тебе, Сашок, что гиблое это дело. А теперь, глянь, гражданин  начальник побеспокоился о вас, чтобы не ослушались его, прислал катер встречать.   Вишь, глаз с вас не сводит. Будто ты жену в карман сможешь спрятать. Теперь уже все.

— Надзиратели паши, конечно, благородным манерам не обучены, — обратился ко мне Леха, — а все же они дворняжки но сравнению с этой овчаркой. Не хотел он, чтобы вас надзиратели унижали, а там разве меньше унизили? Знаю я их!

Какой-то мужчина странной, словно у него сверхгибкий позвоночник, походкой подошел к Саше. Продолжая вихляться и стоя на месте, уставился на Сашу, нарочито широко открыв рот.

— Это правда, что ты к заму ходил о чем-то просить? Да ты бы меня спросил. Это же фашист в натуре. Сейчас он в управление пролез, зэки ему пять лет контрольные для института писали, вместо «спасибо» пинки получали! Так и получил свой диплом, в начальство вылез. А в колонии, когда он ушел, зэки на радостях братались. Я сидел у него, знаю. Режим он у нас был. Полудураками нас сделал, любил полудураков, слабость такая у него. Кто дурака из себя корчит, те у него в любимчиках. Я в первых любимчиках ходил. Жить-то надо, вот и наловчился. Только, кажись, таким и останусь. Зато в то время все от него имел: и что можно, и что нельзя.

А уж образованных не любил, страсть! Художник у него сидел, ака­демию в Москве закончил. Денег, видно, много зарабатывал, жена от безделья и загуляла. Застал ее с любовником, да и вдарил по голове... А не нам судить, без нас судей хватает, кто не глянь — кругом судьи. А того не понимают, что ворота в лагерь широкие, перед каждым могут распахнуться.

Тихий был этот художник, своей тени боялся, всем надоел своими «извините» да «прошу вас». В лагере-то кто кого просит? Посмеивались над ним, но не обижали, плохие люди-зэки, а уж убогого себе без пользы не обидят. От этого художника какая польза? Сам с голодухи качался. Так ведь положил наш режим глаз на него и давай цепляться. Что этот ху­дожник не нарисует, все ему не так. Его ли это, режима, дело, призывы всякие о том, чтобы зэки выше знамя поднимали пролетарского интернационализма? А вот заставлял каждую картину, на которой зэки баланы катают, перерисовывать. То рука у зэка не так поднята, чтобы всех на трудовые подвиги призывать, то лоб не тот. Вышел от него художник, да и буркнул в сердцах: «Кретин». Мы бы и не узнали об этом, но режим в тот же день к библиотекарю прибежал за объяснением, что, мол, слово такое значит. Ну, тот объяснил. Режим виду не подал, вроде даже подобрел к художнику, перестал придираться. Разговоры душевные стал заводить: почему, мол, мать не приглашаешь на свидание? Художник объясняет, что мать у него старая да больная, тяжело ей в такую дорогу. Режим свое: пусть выезжает, поможем, устроим. Художник ничего понять не может: то посылки не разрешали, все в виноватых ходил, а тут! Но поверил, написал матери. Выехала старушка, а художник видит, что в списке на этап первая его фамилия. И этап в самую глухомань. Ему уж все равно, где срок отбывать, да мать-то выехала. Он к режиму, а тот его успокаивает: «Зря волнуешься, ошибка вышла. Вычеркнем тебя из списка». Успокоился человек, начальник все-таки говорит, не кто-нибудь. В день этапа приказывают художнику вещички собирать, он опять к ре­жиму: «Вы же обещали вычеркнуть меня. Мать ко мне едет». Режим улыбается: «Запамятовал. Разве обещал? Подумать надо». Художник аж завопил: «Когда же думать? Этап-то уходит!» — «А ты, милок, не волнуйся, без тебя не уйдет». Понял художник, с кем связался, в барак, шатаясь, вернулся. Плакал, у всех ножик выпрашивал, вены себе хотел порезать. Да кому за него отвечать охота, не дали ножичка, так и ушел с этапом.

Меня тут один «воспитатель» политработой донимал: ты, говорит, человек без совести, человека убил, а спишь спокойно, будь у тебя совесть, он бы тебе каждую ночь кошмаром являлся». А я ему ответил: «Кошмаром мне наш режим является: как увижу его во сне, в холодном поту просыпаюсь. А если совесть для того, чтобы жертвы во сне виделись, то он-то давно задохнулся бы кошмаром. А ничего — живет, на повышение пошел».

Саша смотрел на меня округлившимися глазами, до него только сейчас дошло, почему я с такой отчаянной решимостью не пускала его в кабинет.

— Ты веришь этому? — растерянно пробормотал он. — Что слишком похоже на...

Он запнулся.

—- На страшную сказку, — подсказала я, — только это, наверное, правда.

Я вспомнила лицо человека в кабинете, лицо, остававшееся неподвижным, даже когда он улыбался, его удовольствие при виде моей боли. И повторила:

— Это правда. А если и не было так, то вполне могло быть. Он действительно...

Я не нашла других слов и повторила за беспозвоночным мужчиной: «фашист в натуре».

А беспозвоночный уже кривлялся перед другой группой, ожидавшей катер. Кривлялся по привычке. А, может, уже не мог иначе.

— Что он вам тут насказал, — спросил подошедший Леха, — не очень-то слушали бы его. Он, — Леха покрутил пальцем у виска, — наркоман, копченный человек.

Редактор протянул мне два листа бумаги.

—   Прочтите, а потом поговорим.

Занятая своими мыслями, вернее, мыслями о себе, я не сразу включилась, равнодушно пробежала глазами по листам. Это были характери­стики с места работы, подписанные обязательным треугольником: директор, парторг, профорг, скрепленные круглой печатью. Текст был самый обычный: активно участвует в общественной жизни, в быту чист, повыша­ет культурный уровень, участвует в комсомольской жизни предприятия, занимается спортом, О двух разных людях совершенно одинаковыми словами? Так не сотрудники газеты сочиняли характеристики, а если уж по правде, то некоторые наши сотрудники тоже не особо подыскивают слова, обходясь набором штампов. Но этого я редактору не сказала, а просто вернула ему характеристики. Он молчал, и я вежливо осведомилась:

— О них надо написать зарисовку. На основе этих рекомендаций?

— Вот-вот, — Виктор Сергеевич усмехнулся. — такое впечатление, что характеристики даны для награждения? А они представлены следователю. Двое этих друзей избили официантку. Вы не бывали в нашей столовой после пяти часов, когда она именуется рестораном? Конечно, не бывали, это я так спросил. Основные посетители — освободившиеся, публика денежная, но, нервная. Когда человек спускает деньги, полученные за десять-пятнадцать лет каторжного труда, он требует к себе уважения. Официантка — должность выгодная, но работать нелегко, С чувством соб­ственного достоинства не стоит и подступаться к такой работе. Наши официантки научились не раздражать посетителей, даже когда те ведут себя не по-джентльменски. Но наши друзья, как вы поняли из характеристик, активные комсомольцы и никакого отношения к обычной публике не имеют. Спортом занимаются... Вы заметили, что один из них работает инструктором по спорту? Есть, оказывается, на нашем лесозаводе такая должность. Но дело не в этом. В одиннадцать часов официантка попросила их ос­вободить ресторан, потому что время работы закончилось. Она предупреждала их и раньше, но они, как говорится, ноль внимания, фунт презрения. В одиннадцать, когда никого больше в ресторане не оставалось, она снова подошла к примерным и чистым в быту друзьям. Тогда один из них сорвал со стола скатерть, накинул ее на официантку, завязал на спине узлом, а другой принялся швырять в женщину — с размаху, как в мишень, тарелки, рюмки, стаканы. Скатерть в крови, женщина надрывается от крика, а они продолжают развлекаться. В ресторане уже никого не было из работников, официантка собиралась закрыть дверь и уйти домой. Никто не мог прийти ей на помощь. Друзья развлекались, пока не перебили всю посуду. Потом спокойно удалились, оставив лежащую без со­знания женщину на полу. Через несколько часов она еле-еле доползла до телефона, чтобы позвонить в медпункт.

Парней этих, Домброва, инструктора по спорту и Макарова, механи­ка лесозавода, здесь хорошо знают. В ресторане они и раньше дебоширили, но при посетителях, которые их быстро утихомиривали. Следователь приехал к нам полгода назад. Когда взялся за это дело, то его больше всего поразило, что эти отличные ребята до сих пор на свободе. Оказалось, что несколько месяцев назад они избили шофера грузовой машины, который отказался везти их туда, куда им захотелось. Шофер две недели отлеживался в больнице, но дело не было возбуждено. И сейчас кому-то очень хочется замять и это дело. Вот следователь и принес нам эти характеристики.  Его трясло от возмущения.

Теперь о главном, Сарра Моисеевна. Ударение в статье надо сделать не на том, что совершили эти молодцы — мы не имеем права до суда формировать общественное мнение — а на самих характеристиках. Осудить добреньких дядей, которые, не задумываясь, воспевают в штампован­ных отписках явных хулиганов.

— Доброта, да не та, — подхватила я.

— Вот именно, так и назовите статью. Можете даже встретиться с этими добренькими. Интересно, что они ответят. А с самими друзьями вам настоятельно советую не встречаться. А то как бы и вам не оказаться в больнице. Ну, вот и все. Желаю успеха.

Я выжидательно уставилась на Виктора Сергеевича. А если его, единственного в редакции, как раз и не посвятили в переполошившее всех событие — мое будущее замужество?

— Виктор Сергеевич, я должна вам сказать... скоро, я не могу назвать точный срок, но скоро я вынуждена буду оставить редакцию, пото­му что... я выхожу замуж!

— Знаю, — просто сказал Виктор Сергеевич, — мне звонили из уп­равления мест заключения. Сразу же после того, как вы побывали там со своим будущим мужем. Он помолчал, словно раздумывая, стоит ли раскрываться передо мной. И решился. — Вам понадобится много мужества. Не знаю, достоин ли тот чело­век, которого вы избрали... но мужества вам понадобится много. И никто не вправе осудить вас, если даже вашего мужества не хватит... до конца.

Мне показалось, что он говорит не со мной уже, а вспоминает вслух собственную боль. У кого-то не хватило мужества до конца, но никто не вправе осудить...

Виктор Сергеевич вздрогнул, всосал впалые щеки, заставляя себя вновь овладеть собой.

—  Я бы очень хотел сказать вам, что ваше место останется за ва­ми, и никто не посмеет вас уволить и тогда, когда вы зарегистрируете брак. Я бы очень хотел вам это пообещать. Но в своей газете я не боль­ше хозяин, чем горничная в барском доме. Я могу вам гарантировать только одно: пока работайте спокойно...

— Но я и не собираюсь оставаться здесь после того, когда мы поженимся. Я поеду к нему!

— Да, да, я это уже понял, — пробормотал Виктор Сергеевич и вдруг заговорщески улыбнулся, через стол приблизил свое лицо к моему.

— Мне настоятельно советовали отговорить вас от безумного поступка, призвать вас, так сказать, к самосознанию. И в редакции кое-кто в курсе. Возможно, тоже получил совет. Так что будьте готовы. Но уж если решились, то слушайте только своего сердца. А пока работайте. Работа — лучшее средство не обращать внимания  на... кретизм всех рангов.

Вечером я зашла в столовую в то время, когда она уже начинает громко именоваться рестораном. Правда, на столах появились стаканы с салфетками, и играла молчащая днем радиола. Официантка уже вышла на работу. Она оказалась сорокалетней женщиной с жиденькими, изъеденными перекисью волосами, собранными на затылке в пучок. Широко улыба­ясь большим ртом, обнажив железо вставленных зубов с обеих сторон, она указала мне на место за столиком. Когда я сказала, что из газеты и хотела бы с ней поговорить, женщина насторожилась. Руки у нее до локтей были в мелких и крупных шрамах. Видно, она закрывала лицо руками, когда швыряли в нее посудой.

— Да о чем говорить-то? Ни в чем я перед ними не провинилась, — хмуро отозвалась она. Помолчав, добавила, — Вот следователь говорит: «Посажу их непременно», а мне что-то не верится. Не хотела бы я, чтобы из-за меня кто-то сидел, никого еще лагерь человеком не сделал, только они и так уже нелюди. Сколько здесь освободившихся перебывало, а никто меня словом не обидел. Вот насмотришься на жизнь, да подумаешь, что люди-то за колючей проволокой маются, а нелюди на свободе бесчинствуют... Только вы уж об этом в газете не пишите, это я так, обидно потому что...

Постепенно она разговорилась, рассказала, что все клиенты, даже старше ее по возрасту, называют ее мамулей. Потому что болит у нее за них душа.

— Глупые они, — с улыбкой говорила мамуля, — деньгам ни цены, ни счета не знают. Сотни кидают: чаевые, мол, положены официантке. А я ему говорю: ты, миленький, сам в бушлате лагерном сидишь тут, а мне сотню как рублевку кидаешь. Я-то твою сотню на книжку положу — мне что? А вот на какие шиши ты пальто себе купишь, в чем домой вернешь­ся? Скольких в магазин водила, выбирала с ними пальто, шапку, ботинки. Они же, как дети, отсидели по пятнадцать лет, не знают, где какое слово сказать. Не подумайте чего плохого, вожусь с ними... как мать. Ну, некоторые и замуж предлагали. Только ведь, знаю, предлагают от души вроде, а все равно потом потянет домой. А у меня сердце привязчивое. Чем потом слезы лить, лучше обрезать. Наговорят вам про меня, что и ночевать к себе пускала. А если негде человеку спать? У меня, так ведь не обязательно — со мной.

Она вдруг рассмеялась.

— До сих пор, как вспомню, хохочу от души. Мальчонка, сыну моему ровесник, триста рублей мне предлагал... за одну ночь. Я ему в лицо рассмеялась: поезжай, милок, в Москву, там за такие деньги балерину, может, купишь, а я за деньги не умею.

Напомнила эта официантка мне бабу Катю, которая как-то вспоминала, что «один фраер ей большие деньги предлагал», за что она его «по морде отхлестала». Попроси хорошо, я, может, и соглашусь, объясняла баба Катя свое негодование, а деньгами не оскорбляй, не продажные мы.

Официантка, по всему видать, тоже не отказывала, когда ее хорошо просили.



1965 г.

 

Журнал «ПАСТОР ШЛАК»,

№ 1 (9) - 1991, стр. 4-26.


( части 1-а, 2-я, 3-я )

Категория: Белла Барвиш | Добавил: ИК@Р (05.01.2012) | Автор: Б. Барвиш
Просмотров: 779 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]